И в нем не было ни малейшего сомнения в том, что Нина – эта милая, кроткая Ниночка – вполне проникнется его доводами и сознает ошибочность своего поведения. Она настолько умна, хорошо воспитана и настолько любит отца, чтоб поверить ему, что хорошо, что дурно.
Разумеется, все эти увлечения ее филантропией и Толстым немедленно пройдут.
А главное – ей надо выходить замуж!
Так думал Опольев в ожидании дочери и, несмотря на уверенность в легкости ее обращения на путь истины, все-таки испытывал не то что смущение, а какую-то неловкость при мысли, что ему придется запретить ей посещать брата, особенно если он и в самом деле переменился, как ни трудно этому поверить.
И его превосходительство снова мысленно назвал не совсем лестным эпитетом свою жену за то, что она допустила это невозможное знакомство Нины с «братцем».
«Воображаю, чего только не наговорил ей, кого только не обвинял этот человек, чтобы только разжалобить добрую девочку!» – думал Опольев.
Тихий стук раздался в двери кабинета.
– Это ты, Ниночка?
– Я, папа.
– Входи, входи… я жду тебя. Садись вот тут, поближе… Поговорим, моя девочка! – мягко и ласково заговорил Опольев, когда его любимая Нина, серьезная, побледневшая и несколько взволнованная, вошла в этот большой, внушительный, всегда пугавший ее кабинет, где за письменным столом сидел отец.
Она опустилась и почти потонула в большом мягком кресле, стоявшем у стола, и, взглянув на отца и встретив его нежный, любовный взгляд, казалось, смутилась еще более.
Она любила отца, но всегда испытывала какое-то стеснение перед ним и в присутствии его никогда и не высказывалась, точно чувствуя, что он отнесется или насмешливо, или не обратит на ее слова никакого внимания.
– Ты сердишься на меня, папа? – спросила она.
– Нет, Нина, я не сержусь, но мне очень неприятно, что ты вздумала ездить к моему брату…
– Я виновата, папа, что не сказала тебе об этом раньше…
– Да, это было бы гораздо лучше, мой друг, чем держать в секрете от отца эти визиты… По крайней мере ты не сделала бы ложного шага…
Опольев пустил дымком душистой сигары и продолжал:
– Видишь ли, Нина, в чем дело. Ты еще слишком молода, чтобы знать и понимать людей, и потому тебя легко мог ввести в заблуждение и заставить пожалеть себя этот пьяница и нищий, который, к несчастью, мой брат… Эта чувствительная история о каком-то мальчике, эти жалобы, которые он, вероятно, расточал на других людей за свое же беспутство, могли, конечно, тронуть твое доброе сердце… Все это понятно… Но если б ты спросила у меня совета, я сказал бы тебе, что такие люди, как мой брат, промотавший состояние, сделавший подлог и павший до того, что собирал на улицах милостыню, такие люди не заслуживают сожаления, и посещать таких пьяниц порядочной девушке совсем неприлично. Воображаю, что ты могла там видеть и с кем могла встречаться! – брезгливо прибавил Опольев.
– Но, папа, поверь…
– Позволь мне докончить, Нина! – остановил Опольев дочь.
Нина тоскливо прижалась к креслу, и Опольев продолжал, отчеканивая слова, тем уверенным, слегка докторальным тоном, каким он любил говорить, не сомневаясь в надлежащем эффекте своих речей и слушая в то же время самого себя:
– Я очень рад, Нина, что об этом узнал. Не сомневаюсь, что ты и не подумаешь больше навещать человека, которого твой отец имеет основание не признавать братом. Я не запрещаю тебе помогать ему, если тебе так хочется, и бросать деньги на пьянство, но бывать у негодяя, который потерял все человеческое, посещать пьяницу, который, быть может, не прочь украсть чужую ложку…
Но тут возмущенная молодая душа не выдержала и помешала оратору закруглить период.
Бледная, с блестевшими от слез глазами, Нина вскочила с места и почти что крикнула:
– Папа! Что ты говоришь? Ты заблуждаешься!
Опольев был изумлен, и настолько изумлен, что в первое мгновение не находил слов и только в недоумении пожал плечами.
В самом деле, ему говорят, что он заблуждается, и кто это говорит? Его дочь!
А Нина, вся охваченная желанием открыть отцу глаза и восстановить бессовестно поруганную правду, между тем продолжала:
– Дядя совсем не такой, каким ты его представляешь… О, если б ты увидел его, папа… узнал его… Ты убедился бы, какой он хороший… сколько в нем доброты… сколько ума… Он только несчастный оттого, что брошен всеми… А он, может быть, лучше многих, которых все уважают… Да, лучше, несмотря на то, что он нищий, а те богаты и занимают высокое положение… Ты только выслушай, папа, прошу тебя… тогда ты увидишь, как ты ошибаешься насчет бедного, милого дяди.
И, волнуясь и спеша, словно боясь, что ей не дадут сказать всего, что нужно, девушка с восторженною горячностью своего доброго сердца говорила, не думая ни о закругленности периодов, ни о красоте речи, о доброте и деликатности дяди, рассказала в подробности историю с Антошкой, о том, как дядя совсем переменил жизнь, как только явилась к нему возможность, как он страдал прежде и как доволен и счастлив теперь, имея хоть угол под конец своей жизни…
– И он никогда никого не бранил, никого не обвинял за то, что его все бросили после того, как он был исключен из полка… Он одного себя считает виновным за все несчастия, которые испытал! – прибавила в заключение Нина.
И, точно сама испугавшись той храбрости, с какою решилась говорить с отцом, она вдруг притихла и, опустившись в кресло, робко взглядывала на отца.
И страстный вызывающий тон, и горячая защита пьяницы нищего – защита, точно похожая на обвинение отца, и вырвавшаяся фраза о том, что «дядя лучше многих, которых все уважают», – все это как громом поразило Опольева. В речах дочери его ухо уловило что-то такое, для него неприязненное, ужасное и нелепое, чего он никогда не ожидал. Какая-нибудь курсистка еще могла бы высказывать такие взгляды, начитавшись нелепых книжек или наслушавшись разных бредней, а то его дочь, дочь видного общественного деятеля, известного своими ультраконсервативными тенденциями!..